Тогда архангел Гавриил сказал:
– Пробидев поташта се озлобити…– И монах понял, что архангел говорит, пропуская существительные. Потому что имена – для Бога, а глаголы для человека.
На это иконописец ответил:
– Как же мне работать правой, когда я левша? Но олень уже исчез, и монах тогда спросил Никона:
– Что это было?
А тот совершенно спокойно ответил:
– Ничего особенного, это все временное, а я здесь оказался просто на пути в Царьград…– А потом добавил: – Сдвинешь человека с места, где он лежал, а там черви, букашки, прозрачные, как драгоценности, плесень…
И радость охватила его, как болезнь, он переложил кисть из левой руки в правую и начал писать. Краски потекли из него, как молоко, и он едва успевал класть их. Он узнал все разом: и как смешивать тушь с мускусом кабарги, и что желтая краска самая быстрая, а черная медленнее всех Других красок, и ей нужно больше всего времени, чтобы высохнуть и приобрести свой истинный вид. Лучше всего ему работалось с «белой святого Иована» и «змеиной кровью». Законченные работы он не покрывал лаком, как это было принято, а проходил по ним кисточкой, смоченной в уксусе, чтобы получить цвет светлого воздуха. Он кормил и исцелял красками, расписывая все вокруг: дверные косяки и зеркала, курятники и тыквы, золотые монеты и башмаки. На копытах своего коня он нарисовал четырех евангелистов – Матфея, Марка, Луку и Иоанна, на ногтях своих рук – десять Божиих заповедей, на ведре у колодца – Марию Египетскую, на ставнях – одну и другую Еву (первую – Лилит и вторую – Адамову). Он писал на обглоданных костях, на зубах, своих и чужих, на вывернутых карманах, на шапках, на потолках. На живых черепахах он написал лики двенадцати апостолов, выпустил их в лес, и они расползлись. Тишина стояла в ночах, как в покоях, он выбирал любой, входил, зажигал за доской огонь и писал икону-диптих. На ней он изобразил, как архангелы Гавриил и Михаил передают друг другу из одного дня в другой через ночь душу грешницы, при этом Михаил стоял во вторнике, а Гавриил в среде. Ноги их упирались в написанные названия этих дней, и из ступней сочилась кровь, потому что верхушки букв были заостренными. Зимой, в отсвете снежной белизны, работы Никона Севаста казались лучше, чем летом, на солнце. Была в них тогда какая-то горечь, будто они написаны в полутьме, были какие-то улыбки на лицах, которые в апреле гасли и исчезали до первого снега. И тогда он снова брался за кисти и краски и только время от времени локтем поправлял между ногами свой огромный член, чтобы не мешал работать.
Его новые иконы и фрески запоминались на всю жизнь; монахи со всей округи и живописцы из всех монастырей Овчарского ущелья собирались к Св. Николаю, будто их кто созвал, смотреть на краски Никона. Монастыри начали наперебой зазывать его к себе, одна его икона приносила столько же, сколько виноградник, а фреска на стене стала такой же быстрой, как конь. О том, как работал иконописец Никон, осталась запись в одном восьмигласнике, и эта запись, датируемая 1674 годом, гласит:
"Два года назад, в день преподобного Андрея Страти-лата, как раз когда начинают есть куропаток, сидел я, – писал неизвестный монах из монастыря Св. Николая, – в своей келье, читал книгу новоиерусалимских стихов из Киева, а в соседнем помещении ели три монаха и одна собака: два идиоритмика уже поужинали, а рисовальщик Севаст Никон, по своему обыкновению, ел после них. Через тишину стихов, которые я читал, можно было по жеванию разобрать, что Никон ест говяжий язык, который, чтобы он стал мягче, перед тем как сварить, хорошо отбили об сливу, растущую перед дверью. Потом, закончив с едой, Никон вышел ко мне и сел за работу, а я, глядя, как он готовит краски, спросил его, что он делает.
– Краски смешиваю не я, а твое зрение, – отвечал он, – я их только наношу на стену, одну рядом с другой, в природном виде, тот же, кто смотрит, перемешивает их своими глазами, как кашу. В этом вся тайна. Кто лучше сварит кашу, получит хорошую картину, но хорошую кашу не сделаешь из плохой гречки. Так что самая важная вера у того, кто смотрит, слушает и читает, а не у того, кто рисует, поет или пишет.
Он взял голубую и красную краски и положил их одну рядом с другой, изображая глаза ангела. И я увидел, что они получились цвета фиалки.
– Я работаю с чем-то похожим на словарь красок, – добавил Никон, – а зритель из слов этого словаря сам составляет фразы и книги, то есть картины. Так бы мог делать и ты, когда пишешь. Почему бы тебе не собрать словарь слов, которые составили бы одну книгу, и не дать возможность читателю самому построить из этих слов свое целое?
Потом Никон Севаст повернулся к окну и показал кисточкой на поле, протянувшееся перед монастырем Св. Николая, сказав:
– Ты видишь эту борозду? Ее пропахал не плуг. Это борозда от лая собак…
Потом Никон задумался и сказал сам себе:
– Раз у меня, левши, так получается правой, то что я сделаю левой! – и переложил кисть в левую руку…
Эта весть мгновенно разнеслась по монастырям, и все ужаснулись, уверенные, что Никон Севаст вернулся к Сатане и будет наказан. Во всяком случае уши его стали опять острыми как нож даже говорили – этим ухом можно кусок хлеба отрезать! Но мастерство его осталось таким же, левой он писал так же, как и правой, ничего не изменилось, заклятие архангела не сбылось. Как– то утром Никон Севаст ждал игумена из монастыря Благовещения, который должен был прийти договариваться с ним о росписи царских врат. Но ни в тот, ки на следующий день из Благовещения никто не появился. Тогда Севаст как будто вспомнил что-то, прочел пятый «Отче наш», который читают за упокой душ самоубийц, и отправился в этот монастырь сам. Там перед церковью увидел он игумена и окликнул его, по своему обыкновению назвав собственным именем: